Actions

Work Header

молчи, скрывайся и таи

Work Text:

Silentium!

 



Негоже любить стылым сентябрём. Когда над каналами начинает завывать ветер, на улице потряхивает от мороси, переулки кутаются в туманную дымку, листья окрашиваются в тон петербургским домам и под стальным серым небом колышутся охристые волны, но каждая шепчет: «memento mori» *. Пётр помнил — как не помнить, если скоро ветер унесёт даже брызги от волн, и наступит мёртвая бесцветная зима. Если и сейчас в неотапливаемом нумере он зябнул, кутаясь в старый кафтан, пока завывал врывающийся в оконные щели ветер, то дальше он и вовсе до костей промёрзнет и омертвеет.

 

Год катился к закату, яркие краски которого сменит тьма, и, зная это, любоваться он не мог.

 

В сентябре пристало только разочаровываться. Вздыхать — на крик и возмущение сил уже не остаётся — и опускать голову, чувствуя, как спрут, притаившийся в груди, выпускает ядовитые чернила, которые отныне отравят все мысли. Так было той осенью, когда Софья, милая Сонечка, которая любила его так же нежно, как и он её, не смогла быть с ним из-за его худого достатка.

 

Разочаровывался он всегда, в первую очередь, в себе.

 

В этом году с наступлением осени его оставил пятнистый беспородный котёнок, которого Пётр, обнаружив на задворках гостиницы, всё лето подкармливал. Назвал его просто Котей и, посадив к себе на колени, чесал за ухом, а тот громко мурчал и ластился так, будто никогда человеческого тепла не знал. А в сентябре пропал — и Пётр, подавляя грусть и сожаление, надеялся, что его подобрал кто-то, кто мог себе это позволить.

 

Продрогшие дни тянулись один за другим, оживляемые иногда лишь собраниями, после которых Пётр готов был, воодушевившись, броситься в Зимний хоть сию минуту. А на следующий день он просыпался, когда заря, золотившая мир, уже сменилась хмурым утром, в животе урчало и ныла от неудобной позы спина, а он прослеживал взглядом трещину на потолке, отмечая, что за несколько месяцев она, кажется, выросла в длину.

 

Но Пётр, вопреки всему, любил. И любовь его была — сентябрьская. Яркая, но тоской проникнутая. И если любви его придётся закатиться за горизонт, то и он исчезнет вместе с ней. Ведь среди тревог и вечной грусти жизнь его освещали лишь мысли об общем деле («дело-то общее, а кровь ты на свои руки возьмёшь», — нашёптывал внутренний голос, но Пётр обрывал его) да Кондратий Фёдорович, так вдохновенно к нему призывающий.

 

Когда заканчивалось обсуждение формальных вопросов, слуги разносили бокалы с вином, кто-нибудь из офицеров говорил, как стало душно в мундире: на щеках их выступал румянец, глаза блестели и смех рассекал комнату — Кондратий Фёдорович поправлял шейный платок, откашливался, прикрывал глаза и начинал читать что-нибудь из своего . В глазах его, не скрытых очками (близорукость свою он далеко не всем показывал), тёмно-шоколадных, метались отблески пламени свечей, пересохшие губы двигались, но слов Пётр, внимательно следивший за ними, разобрать не мог. Тогда он опускал веки и вслушивался — весь внешний мир пропадал, и глубокий голос окутывал его сознание. Он слушал и молчал — Кондратий читал про любовь.

 

День, когда Пётр лично познакомился с Натальей Михайловной, стал худшим в его жизни. Краем глаза заметив тёплую улыбку (в уголках глаз лучились забавные морщинки) Рылеева, посвящённую жене, услыхав ласковое «душа моя» из его уст, увидав, как Наталья Михайловна треплет уставшего мужа по волосам и как из детской выбегает отдохнувшая Настенька, Пётр дал обет молчания. Ни слова, ни жеста, ни знака, что может потревожить семейную идиллию. Безмолвие стало его стезёй.

 

Было больно и тянуло в груди, но, как мотылька, вечно летящего на пламя, его манил этот мир, где он был совершенно чужим. Мир, который словно бы отгородился от осени, завернулся в кокон и среди первых заморозков сохранил ломтик светлого июня.

 

А Кондратий завёл привычку приглашать его на обед.

 

— Да что ты, я не хочу вас стеснять, я и так постоянно в доме маячу, — отнекивался Пётр, сминая рукава сюртука.

 

— Пётр Григорьич, — отвечала с улыбкой Наталья Михайловна, — вы нас ни капли не стесняете и стеснить не можете. По секрету скажу, — заговорщицки она перешла на шёпот, — беседовать с вами мне нравится больше, чем с грубыми офицерами, которые заглядывают к моему мужу. Я рада, что у него есть и такой учтивый друг.

 

Наталья Михайловна была замечательной.

 

И Пётр сидел за обеденным столом, наблюдая, как медленно колышутся светлые занавески у окна, а за ними прячется насыщенно-бордовая герань, которую, видно, перенесли с улицы, чтобы та не пострадала от заморозков. Солнечные лучи — светило, должно быть, выглянуло специально ради этого — били прямо в глаза Кондратию, и он забавно щурился, прикрывая их рукой.

 

На коленях Петра, урча и дёргая ушами, свернулся огненно-рыжий кот Рылеевых, Овидий, и Каховский медленно, чтобы не спугнуть, поглаживал его, не решаясь подкармливать — у него, наверное, и еда особая. Кондратий вначале пытался шугать его:

 

— Овидий, а ну-ка кыш, сейчас гость весь в твоей шерсти будет! — Но Пётр с улыбкой объяснил, что шерсть ему не страшна, а кошачье внимание он любит. И кот оставался, а он почти забывал, что этому миру он не принадлежит. Что Рылеевы по доброте душевной лишь на время приютили Агасфера, вечного странника, и скоро ему снова в путь.

 

Вспомнил, когда Наталья Михайловна, выходя из-за стола и направляясь в детскую, легко провела рукой по плечу Кондратия, и тот машинально потянулся за ней, подняв взгляд. А Пётр тонул в смеси из светлой грусти и жгучей тоски, отчаянно стараясь не потерять лицо. Ни одним движением мышц не выдать себя.

 

Любить безмолвно, безнадежно.

 

Смотреть на их счастье и знать, что ты за них рад, но не чувствовать радости.

 

Встреть он Кондратия до знакомства того с Натальей Михайловной, был бы у него хоть шанс, посмотрел бы Рылеев на него иначе, чем на преданного члена общества, чем даже на друга? Пётр вспомнил себя: бывший нерадивый юнкер, разжалованный в рядовые, щегол, только вылетевший из гнезда, но тут же сломавший крыло, крикливый и шумный, не вышедший оперением. И Кондратий Фёдорович — элегантный свиристель, гордящийся своим хохолком, юный, но уже готовый к свершениям. Нет, как ни меняй условия, Пётр никогда не был бы достаточно значимым , чтобы Кондратий его заметил.

 

Кот на коленях, неожиданно мявкнув, укусил его за пальцы и стал вырываться, и только сейчас Пётр понял, что слишком сильно сжал его лапу. Разжав хватку, он неловко проследил взглядом, как Овидий, распушив хвост трубой, выбежал в открытую дверь.

 

— Пётр Григорьевич, у тебя случилось что-то? — заботливо, голову вбок склонив, спросил Кондратий.

 

— Ничего не случилось, не беспокойся, — пробормотал Пётр, возвращая на лицо обычное выражение.

 

— Петя, ну я же видел, как ты помрачнел! Если тебя что-то беспокоит, поделись, я помогу, чем смогу… я надеюсь, ты не голодаешь снова?

 

— Нет, — щёки его загорелись против воли, вспоминать о том, как он не сдержался и попросил помощи, было унизительно. — Я только… вспомнил, как мечтал о взаимности, но мечты оказались напрасными.

 

Кондратий, положив свою руку поверх петиной, лежавшей на столе, мягким тоном проговорил:

 

— Мне очень жаль, — он улыбнулся сочувственно, опять показав морщинки возле глаз, — жаль, что человеческое сердце иногда попросту не может ответить на порывы другого сердца.

 

Кондратий сидел напротив, такой близкий, и такой далёкий, и утешающе поглаживал его по руке; свет падал на его лицо, пока сам Пётр находился в тени, и сердце дрожало от слов, которые он никогда не произнесёт.

 

— Спасибо, — с усилием он поднял уголки губ. — Спасибо за поддержку и за то, что ты рядом.

 

Безмолвный, окутанный дымкой сентябрь подходил к концу, и Пётр учился безмолвию у него.

 

С улыбкой на лице продолжал молчать.